Мне повезло, мне очень повезло. Однажды после службы о. Александр как‑то особенно дружелюбно сказал мне: «Вы не могли бы приехать (назвал дату)? Посидим, побеседуем просто так». Конечно, я могла. Я едва дождалась этого дня — ведь всё время народ, всё время некогда… Приехала — и вот, на выходе из храма батюшка ужасно виновато шепчет: «А вы не могли бы часика два почитать или погулять? Понимаете, мне нужно тут одних обвенчать, он офицер, кажется, из КГБ, ему очень нужно».
Через два часа была уже обычная круговерть, в которой я — ещё через пару часов — смогла только зайти и распрощаться. О. Александр развёл руками, и вид у него был отчасти виноватый, отчасти довольный. А я… как ни странно, была счастлива. Да, он не смог сказать мне то, что хотел — но преподал такой урок! И ещё я радовалась тому, что — оказал доверие, знал — я пойму. Пойму, что не меня он променял на неизвестного офицера (ещё бы не хватало — «Пастырь КГБ»!), а своё желание провести какое‑то время в мирной беседе отменил, когда Господь послал ему человека, отчаянно нуждавшегося хотя бы в крупице благодати.
Так неправильнее ли, не достойнее ли — просто пастырь? И именно поэтому шли к нему все и всякие: знали, что он‑то их поймёт.
К мифу № 1 примыкает ещё один миф, маленький, так сказать, вспомогательный: «принадлежал к тем священникам, которые (следует ряд имён и общее определение)». Правда здесь в том, что был священником. Но очень не любил попыток классифицировать себя и своих собратьев по неслыханно тяжкому труду. А принадлежал Христу и Его Церкви. Это грехи для него были одинаковы все, а люди были разными, и объединяющим началом в его глазах был Сам Господь, а не личностные особенности и не душевная склонность. Однажды он сказал: «Все священники разные — и все нужны: и отец А., и отец Б., и отец В. — и я».
Вспомогательный миф образуется и при № 2: «его духовными детьми были такие видные деятели как учёный Имярек, писатель Такой‑то, артист Некто и тщ.». Да, были, и он уделял им немало внимания, ибо радовался, что дар Господень не пропадёт втуне, а преумножается в них верой. Но разве меньше внимания дарил он потерявшимся мальчикам, разочарованным девочкам, родителям больных детей и самым разным людям, решительно ничем не знаменитым? Самым драгоценным даром он почитал Дух Божий, освящающий человеческую жизнь, а свою жизнь, свой дар без остатка вручил Христу и по Его воле разделил между всеми нами — и каждому досталось столько, сколько нужно было — и сколько вместилось.
И здесь — переход в следующую мифологическую зону, где мифы множатся уже неисчислимо — их столько, сколько мифотворцев, потому что эти мифы себе ка потребу — и от них вряд ли кто‑либо из нас гарантированно защищён. И, помимо естественной человеческой слабости, мифы эти объединяются и тем (совершенно реальным) основанием, что для каждого о. Александр представал таким человеком, в котором тот более всего нуждался.
В этом не было ни капли неискренности и тем более игры, а «просто» проницательность, переходящая в прозорливость, и ошеломляющее богатство личности. Реки воды живой…
Промежуточное положение между двумя системами мифов занимает ещё один, сочетающий в себе стремление загнать неповторимого проповедника в некую классификационную клеточку и одновременно как бы отстранить его, вытеснить, признать хотя бы даже и выдающимся, но нехарактерным случаем в истории Церкви. Это миф о «священнике для евреев». Приходится, повторяю, напомнить, что для отца Александра всякий, кто приходил в храм, приходил ко Христу, Который национальностей не различает. Евреи действительно шли к нему, потому что он их понимал, — но сам он смотрел на них не как на детей Израиля, а как на детей Божиих, потому что единение в Боге выше всех разделений человеческих.
Сам он для себя видел в неисчислимом круге общающихся с ним три «кольца»: друзья, пациенты, помощники. С друзьями при этом вовсе не обязательно было часто видеться, тем более известно, что, наверное, даже более предпочтительным для него был молитвенный контакт; но друзья — это друзья. Пациенты, напротив, нуждались в постоянном общении, в ласке и одобрении. На друзей мог сердиться, на пациентов — никогда; правильные поступки друзей воспринимал как должное, пациентов — как подвиг. Помощниками могли быть и друзья, и пациенты, и люди, строго говоря, «внешние»: помощников он избирал не за их абстрактные добродетели, а потому, что эти люди могли сделать что‑то реально полезное для Церкви.
Так вот, теперь я вижу, что многократно переходила из одного разряда в другой, и это вовсе не было поступательным движением, путём к прогрессу. И никогда мне не давалось понять, что я либо деградирую, либо прогрессирую. И я почти стопроцентно уверена, что никто из окружающих никогда не подозревал, в каком из «колец» сейчас пребывает. Потому что в отношении о. Александра к людям любовь покрывала все. Именно великая любовь позволяла ему мгновенно откликаться на самые разные состояния человеческой души, именно она высвечивала в нём всё то, что необходимо было увидеть в нём собеседнику.
Как‑то, пребывая в упадке, я вяло сказала ему, что гипотеза реинкарнации не устраивает меня хотя бы потому, что я и от одной‑то жизни устала, где уж несколько. Он эту гипотезу не жаловал, однако моя «аргументация» ему сильно не понравилась: «Не понимаю. Мне бы и десяти жизней не хватило».
Как совместить с этим его слова последних дней — «времени больше не будет»? Какое огромное смирение!
Правы те, кто утверждает, что о. Александр был очень весёлым человеком, — но он всегда хранил в себе и глубочайшую серьёзность, позволявшую видеть глубинную суть вещей, казалось бы, плоских и вовсе лишённых глубины. И наоборот — если понимал, что некая ситуация человеческими силами неразрешима, что её нужно перетерпеть — выходил из неё с шуткой.
Сидя однажды в его домашнем кабинете, мы обсуждали именно такую вполне безнадёжную и печальную ситуацию, — казалось, он стареет на глазах. Наконец, я, будучи в большей степени желчным рационалистом, объявила, что в ней меня возмущает какая‑то противоестественная сюжетная вывихнутость, что и проиллюстрировала перевёрнутой цитатой из «Золотого телёнка». И муж скорбей, каким он всё больше становился, рассмеялся от души и со вкусом, потом вскочил и сказал: «Ну, хватит. Пошли обедать». И мы пошли, и за обедом он несколько раз вдруг начинал смеяться и заговорщицки говорил мне: «Ну, вы меня утешили. Ну, разодолжили». Но эта мгновенная весёлость вовсе не отменяла его печали, а печаль не могла угасить духовной радости.
«Господи мой, Господи, Радосте моя…» — я ни разу не слышала, чтобы кто‑либо вкладывал в эти слова акафиста такой предельной осмысленности, как он.
Всеобщее внимание (в том числе и недоброжелательное) привлекала и привлекает широта и открытость его воззрений на историю христианства и на религиозную практику инославных. Действительно, они очень важны и заслуживают изучения. Но как бы нам при этом не забыть его глубокой приверженности традициям Православия, истовости его церковного служения.
Вся всенощная — на едином дыхании, вся — единый подъем. Казалось, на весь мир ликующе прозвучало «Слава Тебе, показавшему нам Свет» — и куда же выше… Но подъем продолжается вплоть до «Не имамы иныя помощи…» — после чего распахиваются двери храма и нам предлагается вынести в мир — и хранить в нём! — всё то, что мы обрели. Вынесем ли? Отец Александр всегда делал для этого все; не «всё, что мог», хотя мог он много, а именно все.
Снисходя к маленькому тщеславию окружающих, он не обращал внимания на мелкую фамильярность; не возражал, например, если кто‑то без всяких к тому оснований пытался переходить с ним на «ты». Одного не прощал: непочтения к сану, потому что сан — не по достоинству, а по благодати.
Наряду с модой вворачивать там и сям «церковные» словечки пришла и мода обсуждать (в том числе и в печати) мелкие неурядицы церковной практики, примерно в таком же тоне, в каком рассказываются бесконечные театральные анекдоты о всяческих технических накладках. А я вспоминаю…